Архив за месяц: Август 2010

Артерион : видео

Арт-объект «Артерион»
Авторский коллектив: Наталья Хомутова, Семён Шавман, Александра Акимова, Никита Дубов, Григорий Кажа, Игорь Кузнецов.
Ярославский Государственный Технический Университет. Кафедра Архитектуры.
Архитектурный фестиваль АРТЕРИЯ, Зеленогорск, Санкт-Петербург
***
Art object «Arterion»
Authors: Natalia Khomutova, Semen Shavman, Alexandra Akimova, Nikita Dubov, Gregory Kazha, Igor Kuznetsov.
Yaroslavl State Technical University. Department of Architecture.
Architectural Festival Arteria, Zelenogorsk, Saint-Petersburg

Архитектурный фестиваль АРТЕРИЯ, Зеленогорск, Санкт-Петербург — Обзор арт-объектов фестиваля

конец истории

Гёте любил Ш. И она его любила.

Но Ш. была замужем, и её это устраивало.

конец истории

(возможно, это была самая сильная любовь в жизни Иога́нна Во́льфганга фон Гёте).

шрифт и боди-калька Музы

…На мне была кофточка — черный шелк и буковки пушкиниански-размашистые из капрона.

Шифт Пушкин

Перефразируя Гора Чахала: всякая мало-мальски уважающая себя Муза должна иметь такую кофточку.

— Что ты видишь? — вечером того дня поэт ЭФ принёс мне костыли.

— Я вижу грудь.

— Нет, ты её не видишь!

— Вижу.

И я рассказывала про рассеянный солнечный свет сквозь книжные стеллажи в дом… Проект Евгения Асса в интерпретации Юрия Григоряна.

— Книги не любят свет.

— Что же их теперь в темноте читать?

— Выключи свет, а?

Да, кстати, вот она эта кофточка. Давно дело было, тогда это были ещё большие деньги)) сейчас огромные Нет-нет, деньги заработаны за написание диссертации, их я писала так с конца первого курса

Ольга Орлова и деньги

Когда же я ему поведала про описанный во «Всемирном Рендеринге WWR» способ проектирования — первые наброски делаются на теле любимой женщины=Музы (на любимых частях её тела), потом с ней Музой=идеей можно/надо переспать и далее проект дооформляется — скис даже это бывалый Дон Жуан:

— Нет, ну, почему, когда я пишу — мучаюсь, а архитектор должен наслаждаться?!

Кью-болл, или Маячник убежал в горы

Спешила в МАрхИ. Всю ночь снился Григорий Ревзин, поехала вместо него на интервью (куда-то делся). Владимир Паперный, у которого надо было брать интервью, жил уже на окраине Москвы. Я немеренно туда пилила в дребезжащей электричке. Сойдя на станции, надо было еще долго идти сквозь лес вглубь поселка. Бараки: в окраинном — грязная лестница. Вышла Шерон Стоун в шубе, я посторонилась. Интервью не помню, мы выпивали. А причем здесь Шерон Стоун? Уже проснувшись, вспомнила, что в «Одноклассниках»: «Нифига себе бабу отхватил!» — в профиле у Паперного фото с фигуристой блондинкой, ниже подпись: «Я и Шерон Стоун». Обратно я ехала в той же электричке и пела песни, но вдруг увидела Ревзина. Я увязалась. Он, оказывается, ехал на интервью. «Это в другую сторону», — говорила я. Но, оказывается, электричка уже ехала обратно. Я икала, Ревзин ругался. «Ты-то здесь вообще чего?!» «А мне интересно». Мне действительно было интересно послушать, как они теперь поговорят, тем более, что все вопросы, придуманные Ревзиным, я уже задала. Я не помню, чем всё это закончилось, но утром в дневнике была запись: «Я проснулась, потрогала свой труп, он был еще теплым, и начала жить». Непосредственно — заспешила в МАрхИ.

[image]

[ …]

По пути забежала в «Союз» на Третьяковке. Так как девушка долго не шла, решила расплатиться с ней монетками, но она пришла и стала их пересчитывать, разбивая мои столбики, которые я уже успела соорудить… Не выдержав, сгребаю металл обратно и вытаскиваю купюру. Она меланхолично начинает отсчитывать мне сдачу медью.

Я знаю эту вредную девушку! Она еще прошлой ночью отказалась мне сразу распечатать фото, а лишь оформила заказ.

В МАрхИ я всё равно уже опаздывала, нырнула в узкий спуск «АПШУ», разглядывая только что распечатанные снимки с вернисажа Александра Бродского «Окна и фабрики», зря я так.

— Ничего-о здесь бывает, — выбежали парни в белых рубахах на шум.

Они были столь прекрасны, что я подумала: всё. Но это была вторая мысль, первая: у меня нет белья с лиловыми кружевами — (левое бедро ныло) — да честно говоря, не было никакого — Еще я успела сообразить, что ноги сложились, как никогда прежде: смогу ли я их расправить обратно? — как я пойду в МАрхИ? —… Но сознание уже плыло.

В носу защипало:

— Вставай, — я увидела белую противную ватку и попыталась отбиться.

Потом подумала, что загораживаю кому-то путь, и мысленно подскочила, но красивые смуглые существа с торсами в белом, оказывается, не более, чем проверяли мою сохранность: нет-нет, посмотреть не надо! — руки у меня функционировали хорошо, и я вытащила у склонившегося красавца — ого! — рапидограф.

— Я не могу, — ответила ему и, вспомнив, что людям с переломами полагаются горячие напитки, попросила кофе прямо на лестницу: собственно, за кофе я и свернула в «АПШУ».

*

Почему меня так магически привлекают снимки? В них я вижу больше, чем могло бы случиться тогда; в распечатанных — подробности проявляют новые сюжеты.

«Я расследую опыт невозможного», — написала недавно в блоге.

И сейчас бы я могла увидеть крашеные белой краской окна с настоящими выпуклыми подтёками и пылью на них, но засмотрелась на фото разрисованных пальцем лайт-боксов, имитирующих окна, и упала…

— О! Бродский! — один из парней поднимал мои фото.

На звук этой фамилии я очнулась и засобиралась: хотела увидеть этого рисовальщика вживую и одного, но вокруг было много и на снимках.

«Жизнь — кино, смерть — фотография», — говорила Сьюзен Зонтаг — одна из самых любимых пишущих женщин наряду с Лу Саломе. Хотя что я у них читала? Так же как Бродский мне когда-то ответил: «Мой любимый философ Диоген!» Я приподняла бровь, он запротестовал: «Но это не значит, что я много его читал!»

— В фотографии много эротического / Любовь и смерть щекочут друг друга, — я, к удивлению несущего мне кофе, писала его рапидографом прямо на ноге: сумка с блокнотом отлетела далеко.

— Зачем же ты пачкаешься, я вызвал скорую…

И второй поддержал:

— Как они тебя такую возьмут?

— И не надо меня… Я в МАрхИ…

Когда кофе был выпит, я, посмотрев на часы, действительно внезапно встала.

*

В МАрхИ лекцию задержали на час. Я сидела на столе и раскачивала ножками, забыв про лестничный опыт. Бродский ходил вокруг, я поздоровалась с ним из-за колоны, он ответил, но я тут же села прямо так, что меня опять не стало видно, поэтому выглянул он.

— А я Вам фотки принесла!

Он вышел из-за колоны.

— Большие?

— Не очень, — показала пальцами размер.

Скосился на карманы, барсеток не носит.

— Сейчас отдать, — мы в такт склонили головы, — Или потом? — я повернула свою и сделала рукой так, словно накрыла что-то.

— Сейчас, — оживляется Бродский, — Потом забудем.

И я, опять абсолютно не помня про боль, смоталась к сумке в центр зала.

*

Мне нравится, как Бродский листает фотки.

— Капля! — пальцем по сфотографированной голове.

[image]

— Ага, ро-ди-лась, — 10-го как раз был день рождения Александры Леонидовны, и подошедший потом Евгений Викторович нехотя рассказывал канючившему его Бродскому, где и что ей купил (Бродский ещё не знал, что подарит).

*

На мне была кофточка — черный шелк и буковки пушкиниански-размашистые из капрона.

Отдай бумаге то, что ей польстит.

Огонь, конечно, больше, чем петит

искания супруги в позах Музы,

но смертная прощает эти узы

и узнает в движениях тебя

не гладь шероховатую, а зря

истраченный рельеф.

Посвящение поэту когда-то было написано именно в этой вещице. С архитекторами я этой кофточки себе долго не позволяла. Недавно перечитывала текст Юрия Григоряна о Евгении Ассе «Художник и горизонт, или Тень архитектора»: «…стеной жилого дома оказывается книжный шкаф. Рассеянный солнечный свет должен пробиваться через книжные полки и тома. В доме, где много книг — много света». Мне нравится нарушение логики в текстах мужчин. Я полезла на антресоли и извлекла уже пропыленный шелк. Я хотела его постирать, но запах пыли — абсолютно антиэротический аспект покрова — на этот раз мне показался более уместным.

Что общего в книжной мудрости, женской рельефности под фрагментарно-капроновой латиницей и светом? Талмудическая внезапность эротического: «пал свет» — меня это определение заставляет волноваться.

В день накануне, придя заранее во ВХУТЕМАС, я долго лежала на этом сплетенном Лизой Шмиц белом ковре и смотрела на парашют.

[image]

Потом рассмеялась, вспомнив любимый фрагмент из «Счастливой Москвы» Андрея Платонова там, где атмосфера — это не цирк для пускания фейерверков из парашютов!

— Архитектура — это роскошь, а я — скромность, — вспоминала вечером. — Вот и не балуйся с огнем! — и я посыпала себя пылью.

Хотя сообразила про кофточку, перечитывая текст Юрия Григоряна. «Пыль — плоть света», — я вывела тогда ещё один закон соприкосновения их с Бродским поэтик. [Но эти розовые кружочки сквозь черные капроновые буковки — фигня. Сам он пришел полностью в розовой рубашке. Я его плохо видела в тот день, розовая рубашка, наверно, снова слезила мне взгляд].

Я уже стояла у колоны, весело спрыгнув, несмотря на болевшую ногу со стола.

На трепетно уважаемого мною архитектора что-то пало. Моя рассеянная оптика могла меня подвести: но, по-моему, это был секундный надрыв прямой траектории взгляда — миллиметровая трещина горизонта, если бы у взляда была тень, я бы ощутила прохладу быстрого и нежного касания.

— Здравствуйте, Ольга, — он уже смотрел прямо и, моментально оставив виз-а-ви, подошёл.

Я, ответно поприветствовав, не растерялась с просьбой:

— А можно 15-го прийти?

Он отвернулся:

— Если что-нибудь будет, — речь шла об обсуждении в учебной мастерской. — Видел тут пару студентов, надо им вставить.

— Так вот он стоит! — вернулся счастливый Бродский, до того озабоченный наличием проектора, и пожаловался на вялую уставшую ждать аудиторию.

— Выпустим Григоряна на разогрев, — отозвался Евгений Асс.

«Ага, в его розовой рубашке, ладно ещё в пиджаке».

Григорян в это время с краткими паузами помахивал Бродскому головой: иди сюда, — и через некоторое время снова: сю-да. Но тот улыбался и оставался здесь.

— Я, пожалуй, сольюсь с народом, — сказал Бродский наконец.

Дальше началось что-то невероятное — они с Евгением Викторовичем стали обсуждать девиц на ковре:

— Вон та в зеленых штанах, а?

Я теряла связь с реальностью — опыт явственнее потери сознания на лестнице «АПШУ».

*

Это, как в третьем классе внезапно обнаружить, что учительницы тоже писают, когда училке по истории лень станет тащится в учительский туалет через двор. Я, помню, от ужаса и растерянности стала снимать тогда с себя узкую юбку, сшитую с остатков, трансформированных в шорты братовых джинсов: «Что ты делаешь?! Это же не штаны!»

А недавно узнала, что мужчины стряхивают.

— Ты тоже стряхиваешь?! — остановила я Квиктайм (в фильме показали), уставившись на коллегу.

— Ну, а чё?

Я была под впечатлением весь день.

*

Тогда же, в МАрхИ, я вдруг вспомнила, что Владимир Паперный во сне мне говорил про стопроцентную серьёзность «Меганома», и с надеждой посмотрела на Григоряна, но он, снимая фиолетовый пиджак, так что и вовсе оставался в розой рубашке целиком, вдруг показал мне язык.

— Ак… А-а-а…

Я говорю, что видела плохо. На лестнице в «АПШУ» я даже немного порыдала, думая, что сломан копчик и всё такое. Опять вспомнила «Счастливую Москву», ее костыль и надписи влюбленных «как бы они хотели рожать от нее детей». Вечером в тот день мне тоже принесли костыли. Я внимательно их осмотрела, надписей не нашла и опять заплакала.

Я могла чего-то увидеть не то… Расстроенная женщина с заплаканными глазами…

— Что? — я повернулась к стоявшим рядом Евгению Викторовичу и Александру Бродскому: они-то всё видели хорошо, — «Он показал мне язык?» — хотела было уточнить, но они смотрели в другую сторону и всё ещё обсуждали девиц.

Я видела, как плавно опадает парашют, покрывая первой ту, что в зеленых штанах.

Еще недавно я писала: «архитекторы претенциозно приличны». И далее про приговор моему существованию, и потом ещё: про жизнь как росчерк молнии, потому что нельзя.

Паперный мне во сне всё ещё цитировал Колю Малинина на счет «Стольника»: коленок-ризалитов и того, что между… Я-то когда-то, написав, про «Арт-бля»: «женской продажной распахнутости хотите? Пожалуйте в Стольник!», потом два года мучалась: что же я наделала? А, оказывается, все знают!

*

«Потребность в смерти — одна из главных потребностей человека. Такая же естественная, как есть, спать и совокупляться», — мысли, записанные и неуспевшие исчертить икры, пока мне несли кофе на лестницу «АПШУ», снова перекатывались в голове.

Смерть, как кью-болл, разбивала пирамиду потребностей.

[image]

Лампочки, и без того едва теплящиеся под кофточкой, выключались. Маяки больше никому не хотели показывать причал.

Маячник убежал в горы.

продолжение следует в горах

Morte a MUARe (2)

Веселье рвалось. Но я его уже не слышала. Пробралась к ёлке. Её уронили. Долго поднимали, зачем-то сотрясая ею в воздухе. Потом поставили. Я оказалась за. Стояла и молчала. Там же был мальчик лет 13. Я посмотрела и отвернулась. Он был сделан из тишины. Но если бы он попросил:

— Нарисуй мне, пожалуйста, барашка…

Я бы не удивилась. Хотя и понимала уже, что он и сам умеет рисовать. «Cан Саныч?» «Тадзио»: шапка золотисто-медвяных волос и та самая божественная серьёзность.

Он был сосредоточен.

Я тоже грустно разглядывала тёмные пятна на ёлке. Потом присела и пошурудила переноску. Ёлка загорелась.

Его сосредоточенность немного рассеялась — я поняла: он думал о том же. Разошлись.

«Я починила ёлку Бродского». Но потом вспомнила, что Глеб Бутузов говорил словами Юлиуса Эволы: «Стремление быть востребованным лежит в основе рабской психологии». Увидела Сергея Ситара и тут же подошла, чтобы больше не думать.

— Ольга! Мы как раз говорим о женской красоте!

Сергей представил своего собеседника:

— Олег, из Питера, — и мне послышалось, а может быть, на самом деле: философ.

И я еще больше приготовилась внимать молча.

— Мы с Ольгой в прошлый раз говорили на эту же тему.

Да, я тогда рассказала Сергею историю Раймонда Луллия. Этот страстный молниеносно влюбившийся рыцарь въехал в храм на коне — приследовал поразившую его незнакомку. Дама сердца ответила экставагантной взаимностью — она обнажила перед ним — я сделала характерный жест, его взгляд съехал — свою грудь, та вся была изъедена язвой — дёрнулся и поднялся.

Из любимого Средневековья — любимая история.

В ней, наверно, неосознанные корни моего поведения с любимыми. Хотя кто ради меня отважился на святотатство?  (самая страшная строчка моего дневника)

*

В прошлом году на репетиции у Александра Сергеевича Кузина.

Молодёжь представляла этюды. Прекрасная ИН вытворяла что-то несусветное. Каким образом такая молодая раскрасавица заговорила на наречии женского отчаяния?

— Молодец! Не боишься быть уродкой! — Александр Сергеевич при разборе.

И повернулся ко мне. Я сидя на краешке рампы, в качестве ответа завязала концы своей чёрной косынки вперед.

— Ты тоже! — но тут же стал серьёзным.

Я тоже, вспомнив, что я сделала в позапрошлом году.

— Что это? — я протянула ему чёрную меганомовскую открытку — закладку в дочитанном томе Шекспира.

«Принцесса помешалась» «Да, но на какой почве?» «Да все на той же, на нашей московской» — смеялась пару лет назад.

— Похоронка!

Отдаёт какое-то распоряжение на сцену и светит фонариком: блик — снежинка.

— Ме-га-ном.

Посветил на меня:

— Из Мандельштама?

— Да.

Уже на промороженной волжской набережной — боль. Как я могла подарить ему «похоронку»? У него сейчас умирает Ирина Соломоновна — преподаватель литературы, супруга драматурга, мама супруги.

Но там (провинция) люди созерцательно активны друг к другу. Гасят уродство. Там есть динамика падения и искупления. «В этом мире стоит научиться двум вещам: работе любви и созерцанию красоты». «Друг друга тяготы носите и так исполните закон Христов» (Гал. 6, 2).

Москва застыла в своей правоте. Среди таких правильных, всегда подмывает на эксперименты. Недавно посмотрела «Изгнание» Андрея Звягинцева. Разумеется, прочитывается «Кроткая» Достоевского — еще одна любимая история.

*

А тогда на ёлке Бродского Сергей Ситар сообщил, что потерял критерии женской красоты и ещё говорил что-то про победу культуры над природой.

— Когда яйца жмёт, — отрезал Олег.

— Что?

— Когда яйца жмёт — вот и критерий, — пояснил.

— Ольга — очень умная девушка. Предоставим слово ей, — перевёл стрелки Сергей.

Я честно говоря, никогда не задумывалась… что у них жмёт. Я даже потом спрашивала знакомого мужчину:

— Чё серьёзно жмёт?

— Гм…

— Ну, он сказал: когда яйца жмёт…

— Где ты была?

— На ёлке Бродского.

ёлка Бродского

Когда я подняла глаза, от меня всё ещё ждали каких-то слов. Я улыбнулась.

Сергей, вероятно, принял это за капитуляцию и убежал.

— Какие холодные! — Олег целовал мои руки. — Самаркандские партизаны этого не допустят!

— У меня староверы в роду, — сказал он до того.

— И у меня.

— Мало того: у меня ещё казаки.

— И у меня.

Я оглядывалась. Он что-то ляпнул про Самарканд.

— Ты был в Самарканде? — рассеянно спросила я.

— Я там вырос.

— И я.

*

В тот вечер я всюду видела его. «Сан Саныч? Тадзио». Он постоянно был чем-то занят. То носил белые чашечки, лавируя между пьяной толпой, приподнимал вместе с ёмкостями брови и творил своё беззвучное: ой-ой-ой. То искал кого-то. То просто внимательно следил за происходящим. Мне казалось, мы были там только вдвоём — те, кому нужно было какое-то дело. Я жалела о том, что странно было бы фотографировать (хотя под конец не удержалась). Периодически подходила к чану с глитвейном и прислоняла к нему свои замерзшие руки.

— Не готов! — каждый раз говорил мне Кирил Асс, как будто я собиралась, так обхватив, унести чанчик и напиться где-нибудь самостоятельно.

«Всё равно, что выпить ведро водки», — написала как-то про влюбиться. Потом переправила: «Вылакать вдвоём кастрюлю огненной кружками на привязи в домике для водочных церемоний Бродского». Но в этом была неправда: то ли мне попадаются трезвенники, то ли я не умею делиться?

Прошлое всплывало какими-то странными кусками-воспоминаниями. И я оглядывалась в поисках визуализаций.

*

Когда толпа рассеялась, остатки перетекли на территорию бюро Бродского: допить и согреться. «Сан Саныч? Тадзио» стоял рядом и снова пытался о чём-то заботиться. Юрий Григорян наконец снял свой капюшон. Но тут же исчез. Капюшон-видимка. Лучше б стоял в нём и на месте.

Анна Щетинина потом попиливала мужа:

— Он — якорь! Мне надо везде ходить, ездить… А он как засядет на одном месте! Я-корь! — и смотрела исподлобья на него высокого.

— Наебнём, — Василий Щетинин поднял стопку. — И уебнём!

— К Григоряше! К Григоряше! — ликовала она.

Григоряше тоже, наверно, как и ей, надо везде ходить.

«Ну, по крайней мере, архитекторы, оказывается, тоже умеют материться».

*

Когда-то мне рассказали, что у Григоряна был Борис К, звонил по сотовому и матерился.

— А Григорян, что?

— Ничего, сидел-слушал.

— А какие слова Борис К говорил?

— Гм… (у этого эксперимент — ни разу за жизнь не заматериться).

— Такие…. говорил?

— Ну, говорил…

— А такие….? А такие….? А так….?

Я уже ходила по комнате жестким мужским шагом и изображала трубку у уха.

Ну, допустим, я была из тех девушек, что читали ту самую главу из «Москва-Петушков» Венечки Ерофеева, а ещё «Поле брани» Владимира Жельвиса в красной с золотым теснением обложке — это, если спросите Вы, откуда я так сильно в курсе.

Но даже, когда мой запас иссяк, я по глазам виз-а-ви видела, что перечислила не всё.

— Какая брутальность! — я замялась. — И долго говорил?

— Долго, с полчаса.

— А Григорян слушал?

— Да, слушал.

— Ну, ладно.

*

В бюро Бродского в какой-то момент всё заволновалось: «Лаврик! Лаврик!» Мои руки снова оказались в чьих-то.

— Какие холодные! — «опять».

То ли меня остужало впервые одетое белое бельё, то ли ладони помнили снежки, которых я в тот вечер много налепила, не торопясь, в спешащей Москве.

В ответ я машинально повертела его кисти. Они были простигмачены синей краской — такие разве согреют?

— Художник?

— Лаврентий Бруни.

И где-то позади раздался журналистский штамп:

— Король русского ню.

Отчаявшись согреть живьём, вручил пару серых шерстяных перчаток.

Уже на выходе, губами оценивая результат, убедительное:

— Найди себе друга!

И я пошла по ночной Москве, раскидывая и медленно кроша слепленные по пути на ёлку Бродского снежки.

Но это уже отдельная история.

Бродский наоборот Меганом

Александр Бродский строит без макетов. По крайней мере, может так. Лучшие свои вещи. Первую, например. Ресторан 95 градусов. На Клязьме.

Ноябрь. Может быть, начало декабря. Земля уже смёрзлась. По-над берегом ходит Бродский. Высматривается. Косится. Стряхивает с плеч снежок. Дышит на руки. Прячет нос в воротник. Знаменитый «человечек с носом» мелькает в пейзаже. Окажись здесь Александр Джикия, рисующий таких же, запечатлел бы. «Помню, как я удивился, увидев на многих картинках свой портрет. Это был точно я, но каким образом я туда попал?» — изумлялся Бродский на выставке тезки. Но случись в тот морозный тусклый денёк там Илья Уткин никак 95 градусов, может быть, и не вышло бы — он апологет квадратиков.

— Вбивайте!

— Чего?!

— Вбивайте! — говорит Бродский рабочим.

Выпили — поехало. Криво. Потом местные именовали причал 96 градусов — по количеству таковых в выглушенном тогда гастарбайтерами спирте.

— Надо переделать, — вмешивается бригадир.

— Нет-нет, — отстраняет его Бродский.

Распускает всех до завтра. Сам ходит, оглядывается. Бьёт ботинком новый ледок. Один. Земля безвидна. А потом — уже знает — с друзьями: водка, еда — горячая и простая, здешняя. Или вот ещё: с женой и чтоб дети бегали. Было бы где. И интересно.

— Папа! Папа! Там ыбы!

— Где-где?

— В по-у!!

Александр Бродский — архитектура

Архитектура присутствия. Местность рада. Для нее. Даже с ее участием. Вокруг уже вселенных в нее людей. По траекториям их счастья.

Причал не причал. Соображение какое-то. Зимой о лете. Из одиночества о близких, любимых. С какой-то тягой в их сторону.

. .

Александр Бродский — 95 градусов

.

Александр Бродский — 95 градусов (2)

*

У «Меганома» не так. Их много. Этот линию проведет, другой додумает. Третий в подвале соорудит. Четвертая сварочным аппаратом разделает. Макетов масса — порядка 60 у Театра на Таганке. Случаются и 1:1 — практикабли.

Отсюда, наверно, парадоксальное «вгрызаться в пустоту» (Юрий Григорян). Не населить — абстрагироваться. Уйти в «чистую форму». Не соучастие, как у Бродского, вещества — напротив: пурификация, амальгирование. Не случайна мечта Григоряна о золотом макете.

Также и доскональность изготовления. Заказчики соблазняются. Так было с «Деревней роскоши». Девелопер увидел, схватил, побежал: «Я нашёл то, что хотел!» У других и смотреть не стал. А был конкурс. Теперь Григорян так поступать студентам советует.

. .

Проект Меганом, Деревня роскоши

Бродский, как ребенок: лепит, а сам поднимает глаза… Аура какая-то. Задел существования: до и после. Ему всегда было трудно остановиться в своём фантазёрстве, повествовательности… Так маленькие рисовальщики создают миры. Вечно не успевает. Психология троечника. У «Меганома» — «отличника»: сделать с лихвой. Разница между «лишь наметить» и «освоить до конца». Если воспользоваться образом Евгения Асса: Бродскому достаточно сощуриться вдаль, осознать перспективу; Григоряну, по его же собственным словам в тексте о профессоре, непременно «подойти к горизонту и отбросить на него»… В случае Асса было: тень, у Григоряна, ну, допустим, солнечный зайчик или фонариком посветить типа того, которым Юрий Любимов на репетициях командует. Благо горизонты традиционно воспринимаются как самые малозаселенные пространства, иначе — «растворился бы от ужаса».

Предельная эмоциональность — точнее стремление ее изжить — ещё один пункт меганомовской методологии. Библейская амплитуда: «(н)и холоден, (н)и горяч». Не случайно пылающий белый в клубе 300 Юрия Григоряна уравновешивается углистым по рисунку черно-красным Александры Павловой. У самого Юрия мотив горения в последнее время застывает в белой кладке почти ледяного по ощущению куба со странно вытянутым пандусом — композиция «Без названия № 2» (на выставке «Русское палладианство», МУАР, 30 ноября 2008 — 14 января 2009). Характерно, что раньше этот объект был в южном исполнении — эскиз «Дом у моря», опубликованный в 1-ом номере русского журнала INTERNI, октябрь-ноябрь 2007. Этот дуализм изначален в методологии (доводимой до мифологии) объединения. Уже в первом проекте, давшем название группе, Меганом — инверсия пещеры и стеклянной балки: темень — свет, простор — схлоп, страшно — уютно и т.д. Потом этот принцип был отражен в кредо Юрия Григоряна: «Мираж — Реальность, Легкость — Тяжесть, Бутон — Плод, Свет, Форма, Социум, Мечта». Если им удастся противоположности объединить, не загасив, наверно, это мог бы быть прорыв в современной российской архитектуре. Отчасти, в динамике кредо Григоряна уже ритмически обозначен этот выход из дуалистической раскачки. Правда, четвертичные структуры всё еще предполагают внутренний антагонизм. Снятие его традиционно — в троичных анклавах. Ну, там если всё ещё в пространстве кредо, то, допустим, Мечту в метафизику опрокинуть (а то макет из золота — что за буржуинство? Жить у моря — тоже такой весьма посюсторонний вариантец). Творческой социальности — не касаемся, хотя она, безусловно, во многом определяет почерк. Ну, это как в начале поста: случился бы ресторан 95 градусов в российской архитектуре, будь Бродский с Уткиным также вместе? — ведь нет.

Примечательна в кредо Григоряна подчеркнутая субъектность высказывания. Здесь читается отсылка не только к известной стихотворной инструкции Иосифа Бродского (разумеется, любимый поэт Александра Бродского), но и к размышлениям практика и теоретика архитектурной поэзии Евгения Асса. Сравнить кредо Асса там же в рамках проекта ЦСА: «Стараясь достичь в архитектуре поэзии и теплоты, я пользуюсь своего рода стихотворной техникой, подбирая очень немногочисленные, но очень точные слова и соединяя их в очень точном порядке». Но практику Асса так просто в блоговых почеркушках, конечно, не ‘поосмысляешь’)).

Отмечу лишь неожиданный нюанс: эмоциональная амплитуда «меганомовского» спектра: сворачивается у Асса до устойчивого равновесия «архитектуры положительного нуля» (так он в своей монографии определил работы Буркхалтер и Суми) [1]. Суть дефиниции, взятой из физики: оптимальный баланс необходимого и достаточного. У Асса в методологии эмоциональный посыл оттесняется главенством здравого смысла, который в предпочитаемой профессором архитектуре становится искусством [2]. У Бродского доминируют — механизмы памяти и воспоминания («припоминания и узнавания» — в рефлексии Евгения Асса [3]). Философ начала прошлого века Федор Степун разделял память, обращенную к вечному (будущему) плюс всеобщему и воспоминания — к прошлому, преимущественно и прежде всего своему [4]. Не буду здесь подробно останавливаться на аспекте темпоральных стратегий данных авторов — это тема отдельно рассмотрена в научном тексте «Тернарная модель авторского самоопределения в интерсубъективном пространстве современной культуры» (доклад на Всероссийской научной конференции «Философия или новое интегративное знание», публикация в сборнике докладов, Ярославль, 2007). Замечу лишь, что у всех художественное время двоится: у Бродского, в соответствие с уже указанным тезисом Степуна, прошлое-будущее, у Асса — будущее-настоящее, у «Меганома» — настоящее-будущее. (Чтобы обосновать пришлось прибегнуть аж к формулам блаженного Августина)). Семён всегда ржал над моими, в частности научными текстами, где через запятую, допустим, со ШтоРаМагом могли оказаться Павел Флоренский, Людвиг Бинсвангер, Жиль Делез и др. .

.

*

У Бродского сооружения поделчаты, эскизны. Меганомовский объект с пломбой — ещё на стадии макета: «готов». «Слишком красива, почти уродец» — вывел Сергей Шаргунов в «Ура!» Условно преодоление этого крена в николо-ленивецком сарае — «архитектура по рецепту» — вроде как гибкая вещь. Но опять же рецептура отлита в стихотворной форме («слов не выкинешь») и мифологизирована (рост Александры Павловой как модуль). Есть в этом что-то неархитектурное: сверх, недо, над. Высокомерие формы над присутствием в местности. Оттого-то, наверно, меганомовские изобретения так рвутся из — взрываются просветами (просверлами), готовы истаять, как воск — визуально ещё вилла Роза до свечения парафиновых камушков Красной Поляны.

. .

Проект Меганом, восковой макет

«Если натурализм и графическая виртуозность архитектурного изображения слишком велики, если в них не остается места, куда бы могли проникнуть наше воображение или сомнение в реальности изображения, само изображение становится объектом нашего желания, и тоска по реальному объекту пропадает, поскольку в изображении ничто не указывает на возможную реальность за ним. Изображение больше ничего не обещает. Оно соотносится только с самим собой», — пишет Петер Цумтор в статье «Способ смотреть на вещи» [5].

У Бродского постройки, как макеты. У «Меганома» наоборот.

.

.

1 См. Евгений Асс. Следы/ фрагменты интервью в разных изданиях с 1990 по 2006 годы на сайте http://www.asse.ru/texts/articles/6/?pubs_page=2

2 Там же.

3 Евгений Асс. Портрет архитектора и [или/как] художника// Проект Россия № 41, 2007. – С. 72.

4 Федор Степун Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы// Новый град, Париж, 1935, № 10, С. 12–28.

5 Петер Цумтор «Способ смотреть на вещи», 1988 © Перевод с английского Кирил Асс, 1998

Ленин предъяву

— Господи, хоть Ленин не бросит предъяву по поводу предыдущего поста))

— Ну, может, какие-нибудь правнуки Крупской, — смеётся Семён.

— У Крупской не было.

— Ну, тогда этой…

— Каплан?

— Арманд!